Воспоминания

Александра Александровича Григорова

о своей долгой и не слишком счастливой жизни

 

Александр Александрович Григоров (1904-1989) – был в последние двадцать пять лет своей жизни костромским краеведом, специализирующимся на генеалогии костромских дворян и истории их усадеб. В 1993 году Костромской фонд культуры издал посмертно сборник его трудов (470 страниц) тиражом 10000 экземпляров. Я купил этот том в 2004 году, когда был в Костроме.  

Статьи о многочисленном, как правило, мелкопоместном дворянстве интересны, особенно о многочисленных потомках шотландского выходца Лерманта, получившего от царя Михаила Федоровича в 1621 году поместья в Чухломской осаде Галичского уезда. Потомок Лерманта - Михаил Юрьевич Лермонтов никогда не был в Костромском крае и не поддерживал связей со своими дальними родственниками, хотя некоторые из них были людьми незаурядными. Например, Михаил Николаевич Лермонтов (1792-1866) – адмирал и немножко поэт. В книге приводится его портрет – на нём он удивительно похож на своего седьмоводокисельного знаменитого родственника. Так что Ираклий Андроников напрасно удивлялся, когда найденный им живописный портрет М.Ю. Лермонтова подвергался дополнительной экспертизе, в результате которой персонаж окончательно был идентифицирован только по офицерскому мундиру.

Любопытны рассказы и о других разветвленных родах костромского дворянства.

Однако в книге имеется и наиболее интересная, на мой взгляд, часть – мемуары А.А. Григорова, которые содержит скрупулёзно точное описание реалий жизни рядового обывателя при советской власти, в том числе в тюрьмах, лагерях и ссылках.

Причем это не «мемориальские» удивленно-возмущенные воспоминания преданных режиму, но всё равно репрессированных деток видных чекистов и большевиков, а мемуары человека, который с юности попал в круг преследуемых и отчетливо понимал сущность функционирования диктатуры пролетариата.  

Вот эту часть я и решил отсканировать, тем более что костромские краеведы не позаботились о переносе интересных текстов А.А. Григорова в Интернет. Из воспоминаний я исключил часть генеалогических и матримониальных сведений, которые Александр Александрович Григоров, видимо по привычке, изложил максимально подробно.

Думаю, что я не нанёсу финансового ущерба наследникам А.А. Григорова, размещая его мемуары в Интернете.

 

 

 

Александр Александрович Григоров

 

Из воспоминаний

 

ПРЕДИСЛОВИЕ

 

Я родился в средней полосе России, недалеко от Волги, в усадьбе Александровское — имении моей бабушки Анны Николаевны Григоровой, — расположенной на красивом берегу реки Медозы, в 33 верстах от уездного города Кинешмы (на левобережье Волги, ныне в Островском районе Костромской области). Там прошли мои детские годы, и там же, после некоторого перерыва, началась моя самостоятельная и семейная жизнь. И, несмотря на то, что настали годы, когда мне пришлось познакомиться и с другими частями нашей страны, мне удалось на старости лет вернуться на берега Волги, и хочется закончить свои дни на родине...

Мое детство прошло в старой России, юность совпала с великими преобразованиями, вызванными крушением старого русского государства, становлением новой, социалистической России. На моих глазах прошла вся эпоха революции, гражданской войны и дальнейшего периода создания и развития нового государства — Советского Союза.

Будучи далеким от политики и партий, я не хотел бы, чтобы тот, тому попадутся в руки эти строки, по обычаям наших дней, прилепил бы к моему имени эпитет, оканчивающийся на «ист». Я — не марксист, те ревизионист, не идеалист, я — просто рядовой русский человек. Для меня нет «двух правд», «двух свобод» и т.д. Что хорошо — то всегда хорошо, а что дурно — то всегда дурно. И сейчас, прожив уже свыше пятидесяти лет после конца старой России, я думаю, что могу более отчетливо различать достоинства и недостатки старого и нового общества. Изменения в обществе произошли разительные, но, не впадая в какую-либо идеализацию прошлого, нельзя не видеть, что изменилось к лучшему, а что — к худшему. Следует заметить, что все, что я хочу восстановить в этих записках, мне; придется писать, лишь опираясь на свою память. Обстоятельства моей жизни сложились так, что у меня не сохранилось никаких архивных материалов. Ни документов, ни дневников, ни писем — было такое время, что все это приходилось уничтожать или самому, или эти документы бесследно исчезали в чужих руках.

Так что вполне возможны ошибки, как в хронологии, так и в самих фактах. Хотя я и надеюсь на свою память (а люди говорят, что Бог не обделил меня этим свойством).

 

 

ИСТОРИЯ НАШЕГО РОДА

 

Семья наша была старая, дворянская, незнатная и небогатая, но имевшая древнюю родословную — «столбовая» дворянская семья. По сведениям энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона, первым известным лицом в нашем роду был некий Григор, живший в Новгороде в середине XIV века. Его сыном был Захар Григорьевич Григоров, по прозвищу «Заря». Сын последнего, боярин новгородский Иван Захарович, известен в XV веке.

…….

Отец мой, Александр Митрофанович Григоров (1867-1915), окончил в Москве лицей цесаревича Николая, затем учился в Горном институт, но бросил его, поступил в Алексеевское военное училище в Москве и по окончании вышел подпоручиком в лейб-гвардии Санкт-Петербургский полк, стоявший в городе Варшаве, Учился отец отлично, окончил лицей с золотой медалью, а военное училище — первым, почему и был выпущен в гвардию. Полк отца входил в состав 3-й гвардейской пехотной дивизии, в которую также входили лейб-гвардии Волынский, лейб-гвардии Литовский и лейб-гвардии Кексгольмский полки, все они были расквартированы в Варшаве. Здесь, в Варшаве, отец и познакомился со своей будущей женой, моей матерью.

 

Моя мать, Вера Александровна, родилась в Варшаве 13 января 1870 года. Ее отец, полковник Александр Лукич Матвеев, в то время был начальником артиллерии варшавской крепости. Почти все его дети — братья моей матери — тоже были военные, и со стороны моей бабушки, урожденной фон Минкельде, остзейской дворянки, родственники также были преимущественно военными. Братья моей матери, мои дяди, и впоследствии жили и служили в Варшаве, а мамина сестра Ольга Александровна была замужем за А.И. Колмаковым, имевшем чин полковника и служившего в варшавском полицейском управлении.

 

Бракосочетание моих родителей было совершено 7 мая 1899 года и церкви лейб-гвардии Литовского полка. После женитьбы отец вышел в запас, вернулся в Александровское и принялся за хозяйство в усадьбе, в то же время активно участвуя в общественной жизни. Отец был постоянным гласным уездного и губернского земств, в і904—1906 годы он являлся председателем Кинешемской уездной земской управы. Был отец и попечителем многих учебных заведений, том числе Григоровской гимназии в Костроме, основанной его дедом, а моим прадедом.

 

Всех нас, детей, у отца было четверо — старшая сестра Людмила (1900—1937), брат Митрофан (1902—1937), я и младший брат Иван (1914—1942). Во время моего раннего детства и нашей усадьбе Александровское состав семьи был таков: самая старшая — владелица усадьбы Анна Николаевна, моя бабушка по отцу; затем — отец, мать, старшая сестра Людмила, старший брат Митрофан и я; дядя с отцовской стороны — Алексей Митрофанович, называемый и семье «Дюдя», тетки — Мария Митрофановна и Людмила Митрофановна (горбатая).

Распределение обязанностей в семье было таково: отец был главным ведущим, Дюдя ведал оранжереей, садом и огородом, тетя Маня — молочным хозяйством и скотоводством, а тетя Милюша — птицеводством. В доме бразды правления — ключи, кухня, кладовая — были в руках моей матери. Кроме родных, в доме проживала воспитанница матери (взятая из костромского приюта незаконнорожденная дочь костромского дворянина А.И. Бирюкова).

 

Все Григоровы имели какую-то страсть к сооружению мельниц. Не избежал этого и мой отец. Но его мельница была уже не обычная, деревенская: с водяным колесом, стоящая где-нибудь в лесу, в уединенном месте. Недалеко от усадьбы на реке Медозе наряду с мельницей — высоким новым зданием с двумя мельничными поставами — была построена вполне современная плотина с водяной турбиной, от которой приводились в движение маслобойный завод, водонасосная станция и большая сложная молотилка. В усадьбу, где стояла водонапорная башня, был проведен водопровод, и вода поступала как к господскому дому, так и к скотному двору.

Хозяйство отца процветало, но однажды осенью (кажется, 1906 года) был сильный осенний паводок, мельницы, вернее, турбины, пришлось остановить, мельник — житель одной из деревень километрах в десяти — отпросился домой, и весь мельничный комплекс остался без надзора. По неизвестной причине ночью вспыхнул пожар и льнотрепальне, а противопожарных средств не было никаких. Когда сбежались люди, огонь уже охватил и мельницу, и маслобойку. Сгорело все. Удалось отстоять только старую мельницу и старую молотилку. Потери и убытки были очень велики, и лишь спустя 8 лет приступили к восстановлению мельницы и плотины, но начавшаяся и 1917 году революция остановам эти работы.

Несмотря на гибель мельницы, молочное хозяйство продолжали развиваться успешно. Продукция — сливочное «парижское» масло, сметана, голландский сыр — производилось отличного качества и очень охотно покупалась известными тогда на всю Россию молочными торговыми домами «А.В. Чичкин» и «Братья Бландовы».

Но все эти доходы целиком поглощало содержание усадьбы, и на выплату ссуды и процентов по ней никогда не хватало денег. На моей памяти были случаи (в 1911 и в 1913 году), когда Дворянский банк, в котором были заложены земля и усадьба, давал объявления в газетах о назначении торгов, на продажу наших земель. Помню даже, как в 1912 году приезжал оценщик банка для осмотра и оценки дома, что привело мою мать, бабушку и нас, детей, в неописуемый ужас. Но, мобилизовав все ресурсы, призаняв денег у старшей сестры отца, Анны Митрофановны (1862-1942), удалось уплатить проценты, сама же ссуда в 25 тысяч рублей так и осталась неуплаченной к 1917 году.

 

 

НАШЕ ОБУЧЕНИЕ

 

По мере того как мы вырастали, няни передавали нас боннам или, как мы их называли, «фрейлинам». Сестру Людмилу очень рано отдали в Московскую женскую классическую гимназию С.Н.Фишер на полный пансион, и она появлялась дома только на лето и на Рождество.

Брата же Митрофана и меня родители предполагали поместить для обучения в Московский лицей цесаревича Николая («Катковский лицей»), где в свое время учился отец. В лицее преподавали латинский и греческим языки, и для подготовки нас в древних языках был приглашен студент Варшавского университета Казимир Станиславович Сенкевич. Странно было видеть в нашей консервативной и крайне националистической русской семье этого поляка. От отца он тотчас же получил прозвище (отец всем любил давать прозвища) «витебский тетерев», хотя Казимир Станиславович был родом из Вильны. Случилось так, что в одну из зим, перед Рождественскими праздниками, мы с братом заболели брюшным тифом. Казимир Станиславович, использовав это обстоятельство, на время болезни отпросился домой — и больше не вернулся.

К этой поре намерения родителей изменились и, видимо, из чисто материальных соображений, ибо обучение двоих сыновей и лицее стоило бы очень дорого, а денежные дела моего отца, как я писал выше, были далеко не в блестящем состоянии.

В то же время у костромского дворянства имелся очень значительный капитал, завещанный в 1834 году капитан-лейтенантом В.А.Дурново на воспитание детей нуждающихся дворян губернии. Из процентов на этот капитал ежегодно выделялось по 8 стипендий на обучение в 1-ом Московском кадетском корпусе и в Морском корпусе Петербурга.

Поскольку в завещании не было предусмотрено обучение дворянских детей в лицее цесаревича Николая (и не могло быть, так как В.А.Дурново умер в І834 году, а лицей был открыт в 60-е годы), то с юридической стороны Дворянское собрание не имело права платить за обучение в лицее. Правда, при предводителе дворянства А.И. Шипове этот порядок нарушался — в 80-е годы в лицее цесаревича Николая на стипендию Дурново обучались мои дяди, Д.М. и М.М. Григоровы. Губернский предводитель имел из-за этого неприятности, дело дошло до Сената, вынесшего определение, что средства из капитала В.А.Дурново могут быть расходуемы только в точном соответствии с волей завещателя. Когда это стало известно, наши родители изменили свое первоначальное намерение и решили отдать нас на стипендии в кадетский корпус, на что было получено согласие Дворянского собрания.

 

 

НАЧАЛО ПЕРВОЙ МИРОВОЙ ВОЙНЫ. ГИБЕЛЬ ОТЦА

 

Летом 1914 года мирное течение жизни нашей семьи, как и всей России, было прервано - началась 1-я мировая война.

Как и везде, в нашем Кинешемском уезде объявили мобилизацию. Был призван из запаса и мой отец. По возрасту он мог служить только в тыловых частях, но отец попросился на фронт. Вначале он попал в Ярославль, в 502-ю пешую дружину, а оттуда в октябре 1914 года с маршевой ротой был отправлен на Западный фронт в состав 148-ого пехотного Каспийского полка 37-й дивизии. По прибытии в полк отец попал в 4-й батальон, где был назначен командиром 15-й роты.

В первых числах ноября года 148-й пехотный полк принимал участие в боях по освобождению от немцев польских городов Радом и Кельцы, причем, в Кельцы рота отца вступила первой. Чуть позднее в районе города Петрокова отец принимал участие в боях, завершившихся окружением большой группы немецких войск, причем находившийся при этой группе германский император Вильгельм едва избежал русского плена, вырвавшись из окружения в последний момент на автомобиле.

В январе 1915 года Каспийский полк по железной дороге был переброшен на Юго-Западный фронт, где тогда шли упорные бои с австро-венгерскими войсками, оборонявшими подступы к Карпатским горам. Полк сразу же был брошен в наступление и вскоре вышел в предгорья Карпат. Им были взяты города Баня, Коломыя, Стрый и другие, и в марте 1915 года, пройдя Карпаты, полк уже вел бои па венгерской равнине.

К этому времени в русской армии все ощутимее чувствовался недостаток в вооружении и боеприпасах, главным образом в снарядах. Слаборазвитая отечественная промышленность не могла снабжать огромную армию в нужном количестве, и к весне 1915 года недостаток вооружения и боеприпасов достиг угрожающих размеров Командование германских войск, спеша использовать столь благоприятное для них положение, перебросило с Западного фронта отборные части, и в марте 1915 года ударная немецкая группировка, под командованием фельдмаршала Макензена, прорвала русский фронт на Дунае, в районе города Горлице. Наши войска, не смогшие, вследствие недостатка вооружения, задержать наступающие немецкие дивизии, начали отход.

Перед русскими частями, уже перешедшими Карпаты, в числе которых был и 148-й полк, встала задача: чтобы не быть отрезанными от своих, надо было как можно быстрее вывести из находящегося под угрозой окружения участка Юго-Западного фронта, из-за Карпатских гор, войска, артиллерию, оставшуюся почти без снарядов, обозы и большое количество раненых. 37-я дивизия, находясь в арьергарде отступавших войск, вела упорные оборонительные бои.

21 мая 1915 года огромная колонна наших войск, с большим количеством артиллерии и несколькими тысячами повозок со всяким войсковым имуществом и ранеными, подошла к переправе через реку Днестр, неподалеку от города Залещики. Перед командиром Каспийского полка, полковником Колюбакиным, была поставлена задача: заняв господствующие на подступах к переправе высоты, задерживать противника до тех пор, пока последняя санитарная двуколка и последнее орудие не будут переправлены на левый берег Днестра. Задача задержать противника была возложена на 4-й батальон полка, как сохранивший наибольшее число бойцов, а также вооружения и патронов. Командиром 4-го батальона к этому времени, за убылью офицеров, был мой отец. По окончании переправы всех войск и обозов, 4-му батальону было приказано перейти на левый берег Днестра, уничтожив за собой понтонные мосты.

При первых, проблесках зари 22 мая немцы начали свою атаку на приднестровские высоты, стараясь захватить их и тем самым отрезать находившиеся в долине наши войска. В течение нескольких часов 4-й батальон отбивал яростные атаки немцев, бросавшихся в рукопашную, нанося большие потери противнику, но и сам нес большие потери. Около 12 часов дня к высотам, где занимал позиции батальон отца, подошел 2-й батальон полка, при котором находился командир полка, полковник Колюбакин. По его приказанию, 2-й батальон передал солдатам 4-го батальона остатки своих патронов. Из-за недостатка патронов не было смысла давать людей на пополнение выбывших.

Около 4-х часов дня немцы начали систематический обстрел переправы и позиций 4-го батальона подтянутой артиллерией. Видя, что все наши отступавшие части и обозы уже переправились на левый берег, отец приказал начать отход батальона с занимаемых высот. Но было поздно. Немцы сумели незаметно зайти в тыл батальону и отрезать его от переправы. Попытки прорваться сквозь кольцо немцев успеха не имели, артиллерийский же обстрел перелеска, в котором находились остатки батальона, усиливался. Судьба оставшихся в живых бойцов батальона была предрешена. Погиб и мой отец, пораженный осколком снаряда в грудь... Человек 30—40 попало в плен.

Немцы похоронили всех убитых русских солдат в двух братских могилах, отец же был похоронен отдельно — на высоком песчаном холмике над Днестром.

 

Долгое время наша семья не знала, чем окончился для отца его последний бой, для нас он был — «без вести пропавшим». От отцовского денщика Петра Дариенко, которому было приказано во время боя у переправы находиться при обозе, мы получили вещи отца. Тогда же пришло и известие о том, что из 4-го батальона, прикрывавшего отход наших войск, не вернулся к своим ни один человек. Позднее мама получила письмо от нового командира 148-го полка, полковника А.И.Егорова (впоследствии известного военачальника Красной армии, одного из первых маршалов Советского Союза), который сообщил некоторые подробности боя 22 мая 1915 года, но самого главного для нас — жив отец или нет, Егоров тоже не знал. По наведенным через организацию Красного Креста справкам выяснилось, что ни в Германии, ни в Австро-Венгрии в числе военнопленных Александр Григоров не числится. И только в 1917 году мама получила от находящегося в немецком плену прапорщику Потемкина, который служил в 4-м батальоне и участвовал в бою у переправы через Днестр, известие о том, что отец погиб и как это произошло. Сам прапорщик в этом бею был ранен в голову и в ноги и очнулся уже в руках у противника. Именно по просьбе Потемкина немецкие солдаты похоронили отца в отдельной могиле. Запоздалость этого известия объяснялась тем, что разрешение на переписку с родиной Потемкин получил лишь в 1917 году и сразу написал вдове своего командира.

 

 

В КАДЕТСКОМ КОРПУСЕ

 

Для брата Митрофана вакансии в 1-м Московском кадетском корпусе, находящемся в Лефортове, не оказалось (Митрофана удалось устроить в 3-й Московский кадетский корпус), я же стал кадетом старейшего, основанного ещё в 1778 году, учебного заведения.

Вначале я попал в 3-ю роту подполковника Д.Ц. Штенгельмейера, в отделение поручика В.В. Возницина, а в августе 1916 года меня перевели во 2-ю роту полковника Д.А. Агищева (его внук, ныне известный военный историк А.Г. Кавтарадзе, — мой знакомый), в отделение капитана Л.С. Дубровского. Директором корпуса до Февральской революции был генерал-лейтенант В.В. Римский- Корсаков.

Среди воспитанников нашего заведения был маршал М.Н.Тухачевский, окончивший корпус в 1912 году первым в выпуске — имя его было записано золотыми буквами на огромной доске, висевшей в столовой корпуса (доски с именами всех, окончивших корпус первыми в науках за более чем столетний период, висели на стенках между окнами).

К этому времени, после 1905 года, были отменены все сословные ограничения для поступающих в корпус, и потому при мне, кроме дворян, в корпусе учились выходцы и из торгово-промышленной буржуазии, и из духовного сословия, и — очень редко - из крестьян. Так в нашем классе, наряду с представителями таких древних аристократических фамилий, как граф Толстой (внук Льва Николаевича — Владимир Ильич Толстой), князь Вяземский, граф Гейден др., учились и дети известных московских «тузов»: сын владельца Пресненской «Трехгорной» мануфактуры Н.И.Прохорова — Володя Прохоров, сын Рябушинского — Сережа Рябушинский и др. Учился в нашем классе и сын известного впоследствии по гражданской войне белого генерала А.С. Лукомского Сережа Лукомский.

О пребывании в корпусе я сохранил самые лучшие впечатления и всегда с уважением и любовью вспоминаю большую часть преподавательского и офицерского состава.

В памяти осталось многое, я же хочу рассказать о событии, которое произошло зимой, в самом начале нового 1917 года. Наша 2-я рота состояла из нескольких классов (5-го, 4- го), каждый из которых делился на два отделения, и одного отделения 3-го класса. Таким образом, в роте было 5 отделений, каждое из которых возглавлял отделенный офицер-воспитатель. Воспитателем одного из отделений 5-го класса был уже побывавший на фронте и раненный в ногу подпоручик Соседов, окончивший наш корпус всего лишь в 1912 году. В 4-м классе офицерами-воспитателями были: в 1-м отделении подполковник Кузьмин-Караваев, во 2-м отделении — подполковник Алексеев, и в нашем, 1-м отделении 3-го класса, — штабс-капитан Александр Сергеевич Дубровский.

И вот в ту зиму оба отделения 5-го класса почему-то очень невзлюбили офицера 4-го класса, подполковника Кузьмина- Караваева, прозванного кадетами «извозчиком» — вероятно, за его зычный и довольного грубый голос, каким он подавал команды. После рождественских каникул среди пятиклассников возник своего рода заговор. Было решено в день дежурства по роте Кузьмина-Караваева устроить ему небывалый так называемый «бенефис»...

Дежурным по роте назначался ежедневно один из офицеров. Дежурство его продолжалось сутки: с 8 часов утра до 8 часов утра следующего дня. В свободное от занятий время, когда кадеты проводили свой отдых в зале роты, дежурный офицер обычно находился среди них.

В помощь дежурному офицеру назначался дежурный кадет из старшего 5-го класса, который освобождался от занятий. Отличительным признаком этого дежурного кадета была носимая им все время на голове фуражка. После вечерней молитвы и отбоя вся рота ложилась спать, и обычный свет заменялся лампами-люстрами. По включении этих зеленых люстр прекращались всякие разговоры и шум, лишь дежурный кадет ходил с поясным ремнем в руке и потчевал им не в меру расшалившихся товарищей. Дежурный офицер прохаживался тихими шагами по проходу между кадетскими кроватями, которые располагались по обе стороны прохода, вдоль которого стояли массивные колонны. Для ночлега дежурного по роте на краю спальни, вблизи двери, ведущий в ротный зал, были установлены ширмы, а за ширмами стояла такая же, как и у кадетов, кровать, при ней — тумбочка, стул, а также вешалка для платья.

Обычно, походив между рядами кроватей и удостоверившись, что все, даже самые завзятые шалуны, успокоились, дежурный офицер уходил за ширмы и там, сняв с себя всю «амуницию», благополучно спал до подъема. Дежурный кадет, исполнив все свои обязанности и оставив на следующий день рапортичку на довольствие по числу учащихся в роте, тоже укладывался спать.

Сущность задуманного бенефиса состояла в том, что после того, как все кадеты улягутся, а Кузьмин-Караваев уйдет к себе за ширмы станет укладываться, поднять в спальне невероятный шум и гам и забросать Кузьмина-Караваева в его «закутке» подушками. Согласно замыслу «заговорщиков», предварительно, еще днем, из установленной с ширмой для дежурного офицера железной койки были вытащены доски, а под койку поставлено корыто, налитое водой. Это сделал один из пятиклассников, для чего он заблаговременно проник через запертую дверь в спальню и незаметно протащил туда взятое внизу в кухне оцинкованное корыто и ведро воды. Все это было проделано точно по плану.

Надо также сказать, что 1-е отделение 4-го класса, где подполковник Кузьмин-Караваев был воспитателем, знало о предполагавшемся «бенефисе», но и там не нашлось ни одного доносчика. Кадеты этого класса только заявили, что они участвовать в затее против их отделенного офицера не могут из соображений дисциплины.

И вот наступил час «бенефиса». Числа я сейчас не помню, помню только, что это было в понедельник. В тот вечер все кадеты угомонились после отбоя необычайно быстро и дежурному кадету, который знал о предстоящем, не пришлось пользоваться своим «оружием» — снятым с пояса ремнем. Кузьмин-Караваев недолго походил между рядами кроватей и зашел за ширму. Один из кадетов прильнул к дырочке. Все шло как по маслу. Кузьмин-Караваев снял портупею с кортиком, мундир, сел на койку и тотчас же провалился в стоящее под ней корыто с водой, так что его ноги оказались выше головы. Раздался оглушительный свист, все вскочили с коек, подушки полетели за ширму, и в тот же момент раздались взрывы пиротехники Кирсанова. Кадеты стали визжать и кричать на разные голоса, выкрикивать прозвище Кузьмина-Караваева — «извозчик» и т.д. Спальня наполнилась пороховым дымом, шумом и треском «шутих» и петард, диким криком, визгом и гамом — это было что-то невероятное! Как выбирался Кузьмин-Караваев из-под груды подушек и что он делал в первые минуты, я не знаю. Дверь в ротный зал предусмотрительно заперли, а другая дверь, выходившая в зал 3-й роты, была обычно на запоре, ибо общения между ротами не было, но шум — он мог мертвого разбудить — был слышен и в 3-й роте, где маленькие кадеты уже спали, и под нами — во втором этаже. Вскоре у дверей в спальню собрались и ротный командир полковник Д.А. Агищев, и инспектор классов полковник Халтурин, и другие офицеры, имевшие квартиры тут же, при корпусе, солдаты из обслуги: горнист, барабанщик, ротные служители (так называемые «дядьки») и др. Дверь была вскрыта, и собравшиеся оказались в спальне. Все кадеты мигом, как по команде, скрылись на своих койках (на которых не было подушек) под одеялами.

Кузьмин-Караваев был тотчас сменён с дежурства. Никакого «следствия» в эту ночь не было начато, оно началось утром. Построив роту, полковник Агищев сперва указал на серьезность проступка кадетов и на тяжелые последствия для участников «бенефиса». Затем он потребовал назвать зачинщиков. Рота молчала. Агищев уступил свое место инспектору классов полковнику Халтурину, также не имевшему успеха. В дело вступил сам директор корпуса, генерал-лейтенант Владимир Валерьянович Римский-Корсаков, но и его речи не возымели никакого действия.

Вскоре стало известно, что из корпуса исключаются или переводятся в Вольский корпус (этот Вольский корпус был нечто вроде «штрафной роты») несколько пятиклассников, из числа имевших плохие отметки по поведению. Я помню, как мы прощались с одним из них, по фамилии Ветчинкин.

Говоря о корпусе, нельзя не коснуться и одной отрицательной стороны его жизни — с высока пренебрежительном отношении старших кадетов к младшим. По установившейся традиции младшие, были для старшеклассников «звери» или даже «сугубые звери» и старшие нас «цукали». «Цуком» назывались традиционные, похожие на издевательство, отношения между старшими и младшими кадетами, существовавшие в военно-учебных заведениях (особенно этим отличалось Николаевское кавалерийское училище). Я могу вспомнить, что и мне иногда доставалось изрядное «цукание» старших кадетов, обычно второгодников, получавших кличку «корнет» и очень этим прозвищем гордившихся. Считая себя старшими по отношению к товарищам своего нового класса, «корнеты» особенно увлекались «цуканьем». Но надо сказать, что в нашем корпусе «цуканье» никогда не переходило в столь унизительные формы, как, например, в вышеупомянутом Николаевском училище.

 

 

РЕВОЛЮЦИЯ

 

В корпусе мне довелось быть свидетелем и Февральской и Октябрьской революций 1917 года.

Еще 26 февраля (по старому стилю) я был в увольнении у тёти; в Москве все было как обычно, только везде стояли очереди, т.к. с начала зимы 1916 года стало плохо с продуктами. А 27 февраля я, как и все в корпусе, проснулся от звуков — будто бы по крыше барабанит дождь. Оказалось, что возле была демонстрация рабочих; разгоняя её городовые стреляли поверх голов и попадали как раз по нашей крыше. Занятия в этот день шли как обычно, только было видно, что преподаватели взволнованы и невнимательны.

Так прошло несколько дней. Кажется, 2 марта, вечером, у нас должна быть, как всегда перед отбоем, общая молитва, в, которой упоминался государь Николай Александрович. Мы построились, тут вышел наш ротный командир полковник Агищев, и объявил, что император Николай Александрович отрекся от престола. Его спросили: «Так как же быть с молитвой?» «Читайте Михаилу, царь отрекся в пользу брата», — ответил Агищев. Так мы и упомянули в молитве Михаила; это, наверное, было в России впервые после 1825 года, когда умер Александр I и царем некоторое время считался великий князь Константин.

А на следующий день повсюду уже были видны красные флаги, даже трамваи шли с красными флажками. Реакция на революцию свержение царя у нас в корпусе была во многом положительная. Многие из офицеров и преподавателей считали, что теперь Россия расцветет, что у нас будет республика, парламент и т.д. Но были и скептики, которые уже тогда предвидели, куда приведет все происходящее; среди них был и наш отделенный, штабс-капитан Дубровский. Революция внесла некоторые перемены в нашу жизнь. Большой царский портрет в актовом зале сняли, но висевшие там же портреты великих князей остались на своих местах. Согласно вышедшему тогда, в первые дни революции, известному «первому приказу», в армии отменялось титулование. То есть, например, директора корпуса, генерал-лейтенанта В.В. Римского-Корсакова, мы должны были теперь называть не так, как раньше — «Ваше Превосходительство», а просто — «Господин генерал- лейтенант».

А 1-я рота нашего корпуса была, как бы сейчас сказали, «реакционно настроена», И кадеты этой роты решили, что они «барсука» (такая была кличка у Римского-Корсакова) в обиду не дадут и будут к нему обращаться по-старому. На следующий день после этого, встретившись с директором, рота ответила на его приветствие как и всегда: «Здравия Желаем, Ваше Превосходительство!» В глубине души директору корпуса это наверняка было приятно, но он должен был подчиняться приказу, да и небезопасно это все было, и он выговорил роте, еще раз запретив титуловать его. Но рота упорно, несмотря на все усилия ротного и других офицеров, продолжала приветствовать Римского-Корсакова «по-старорежимному», и подавить этот «бунт» удалось с большим трудом.

А затем начались каникулы, и нас распустили по домам. Дома — в Александровском и окрУге —- все было по-старому, только чаще проходили мирские сходы, где «мутили воду» солдаты-фронтовики, многие из которых из своих частей честно и благородно дезертировали.

К концу лета мы с братом вернулись в Москву. Обстановка в ней была тревожной, повсюду шли митинги. Обычная картина митинга в сентябре была такой: грузовик, с него какой - нибудь длинноволосый оратор, чаще всего еврей, кричит: «Долой войну! Долой министров-капиталистов!» Ему на смену залезает другой какой-нибудь солдат с георгиевскими крестами и кричит: «Мы четыре года в окопах сидели, вшей кормили, что же — зря? Все немцам отдавать? Ленина — немецкого шпиона — слушать?» Ему снизу кричат: «Долой!». Начинает следующий оратор, и так — без конца.

В корпусе у нас был новый директор — полковник Халтурин, вступивший в партию эсеров. Не было и многих других офицеров, считавшихся «реакционерами». И опять 1-я рота «взбунтовалась», разобрала винтовки и прекратила занятия, требуя отставки Халтурина. Дело принимало уже нешуточный оборот, но и этот «бунт» удалось замять: москвичей распустили по домам, а нас — иногородних — перевели на строго казарменное положение. Полковник Халтурин остался директором, занятия возобновились. А вскоре пришёл и Октябрь...

В трагических событиях конца октября — начала ноября года, когда Москва стала полем боя, нашему корпусу довелось сыграть довольно значительную роль. Все началось с того, что зачитали приказ командующего Московским округом полк К.И. Рябцева о том, что в Петрограде власть захватили большевики, что такая же угроза нависла над Москвой. С 28 октября начались бои. Мы — младшие, — конечно, не принимали участия в них, нас держали в корпусе. А вскоре началась осада корпуса отрядами Красной гвардии. Нас обстреливала артиллерия, прекратился подвоз хлеба, отключили электричество. 2 ноября, когда стало ясно, что ожидаемой помощи с фронта не будет и что побеждают большевики, командующий Московским округом Рябцев отдал приказ о капитуляции. Руководивший обороной корпуса командир 1-й роты, полковник Рар приказал выбросить белый флаг. От красногвардейцев пришло несколько штатских лиц, которые сказали, что никому из находящихся в корпусе ничего не будет сделано, если мы сдадим все оружие. Рар приказал снести в вестибюль все винтовки и другое оружие; так в ночь на 3 ноября 1917 года и произошла наша «капитуляция». Внутрь пришедшие так и не решились зайти, да и темно было, ведь электричество было отключено. Занятия после всего этого не возобновлялись, часть офицеров по тем или иным причинам покинула корпус, родители стали забирать домой сыновей. За мной зашел Митрофан — уже в штатском платье. Его 3-ий корпус не оказал никакого сопротивления новой власти и не пережил ни осады, ни бомбардировки. «Тут, — сказал брат, — толку все равно никакого не будет, поедем домой». В корпусе мне дали литер на проезд по железной дороге — по инерции еще действовали старые порядки. Дома, в Александровском, мы надеялись переждать это «смутное время» наивно, полагая, как, впрочем, и многие другие, что захват большевиками — явление временное и что через месяц-другой всё образуется и занятия в наших корпусах возобновятся. Я не имел штатской одежды и вышел в форме. Так я навсегда покинул ставшие для меня родными стены корпуса...

До Ярославского вокзала мы с братом дошли пешком, так как трамваи тогда не ходили, а немногочисленные извозчики — большинство из них попрятались, будучи напуганными уличными боями, — драли за поездку бешеные деньга, которых у нас не было. По пути на вокзал меня никто не тронул, несмотря на то, что я был в шинели с погонами, фуражке с кокардой, хотя тогда уже у с военных погоны срывали, а иных за это и убивали. Благополучно прошел и переезд по железной из Москвы в Кинешму и оттуда — на ямских лошадях – до Александровского.

 

 

ПОСЛЕДНИЕ ДНИ В УСАДЬБЕ

 

По приезде в Александровское наступила пора ожидания, вернее, —выжидания. Все: и взрослые, и мы, подростки, — были уверены в скором прекращении всех революционных смут и в том, что скоро-скоро воцарится снова порядок и все вернется в прежнее состояние.

В нашем крае издавна не существовало антагонизма между крестьянами и землевладельцами-дворянами. Термин «помещик» после отмены крепостного права вообще вышел из обихода и заменялся словом «землевладелец». И только после 1917 года определение «помещик» снова прочно и надолго вошло в употребление.

В нашей же семье, известной с давних пор своим демократизмом, отношения с окрестными крестьянами (деревень Данильцева, Малинок, Шегар, Звернихи, Чепурихи и др.) были очень хорошими, и никто не покушался на нашу собственность — ни на землю, ни на скот или какой-нибудь инвентарь, не говоря уже о домашних вещах.

Проходила зима 1917—1918 годов, а ожидаемых перемен не было видно.

Однако надо было обрабатывать поля, сеять хлеб, садить огород и цветы в саду... И все это производилось беспрепятственно, не было никаких попыток как-то прижать или что-то отобрать и со стороны местных властей, волостного совета крестьянских депутатов. И все весенние работы были сделаны: засеяны поля, посажена картошка, засажен огород и сад.

Кроме оставшейся в усадьбе дворни, у нас были еще присланные в 1915 году земской управой военнопленные австро-венгерской армии — два словака и два трансильванских румына. Они также очень доброжелательно относились ко всем нам.

Наступила пора сенокоса, и он был завершен в должное время, создан запас сена. Мыс братом работали наравне со всеми пленными и оставшейся дворней. Молочное стадо наше сильно сократилось, вследствие прошедших в 1916 году реквизиций скота «на нужды армии». А мы всё ещё пребывали в ожидании, когда все «опять переменится». Но шли дни, и постепенно надежды наши на скорое изменение обстановки таяли. Вот промелькнуло восстание чехословацкого корпуса, за ним — ярославское восстание полковника Перхурова; одновременно прокатилась волна крестьянских восстаний в ряде волостей и уездов Костромской губернии.

Между тем, надо было убирать озимые. Словаки, узнав о восстании своих земляков и о том, что восставшие пробираются на восток и оттуда рассчитывают вернуться на родину, решили присоединиться к ним. Один из румын направился на Украину с целью пробиться как-нибудь в свою Трансильванию, а другой, Иван Буня, женился на работавшей у нас скотнице Анне Шатулиной и решил остаться в России, поступив рабочим на соседнюю Александровскую бумажную фабрику.

Между тем, во исполнение постановления центральной власти о национализации имений и выселении из них владельцев, пришлось и нашему волостному совету выполнять это решение. К тому же местный Кинешемский совет решил в Александровском, на базе молочного хозяйства, создавать совхоз. И вот в июле 1918 года нам было объявлено о национализации усадьбы, всех построек со всем в них содержащимся — мебелью, книгами, посудой и т.д., всего посевного хлеба, скота, сельхозинвентаря. Нам оставили только одежду и немного личных вещей и предложили покинуть дом. Было сделано также предложение приписаться к любому крестьянскому деревенскому обществу, и в этом случае нам оставлялась одна лошадь и одна корова. От этого предложения мы отказались и решили уехать куда- нибудь на юг, где и пережить, как мы продолжали верить, эти эксперименты новой власти с национализацией усадеб, организацией совхозов, коммун, тем более что на северные губернии надвигалась угроза голода. Крестьяне, имевшие свои хозяйства, не опасались надвигавшейся беды, но в городах уже чувствовался голод. Торговля давно сошла на нет, осталась лишь спекуляция. Исчезли мука, сахар, другие продукты. На юге же, по слухам, был избыток продуктов питания. Кто-то посоветовал нам уехать в Воронежскую губернию, в слободу Алексеевка, где особенно богато было с хлебом, и даже один знакомый дал рекомендацию туда с просьбой помочь в жилье и прочем. И мы решили двинуться на юг. Собранный крестьянами хлеб был продан рабочим соседней Александровской бумажной фабрики, которые, не имея своей земли и посевов, были тогда на грани голода. За проданный хлеб было выручено довольно много денег «николаевскими», которые тогда ценились выше «керенок», «думских» и только что вошедших в обращение «советских» денег, правда, отпечатанных еще при Керенском. На них была эмблема — двуглавый орел, но уже без скипетра, державы и короны. А текст был отпечатан еще по старой орфографии — с буквой «ять» и с твердым знаком.

И вот вся наша многочисленная семья: мать и нас четверо детей (я и мои два брата и сестра), тетушка-калека Людмила двинулась на юг. Дядя же Алексей Митрофанович, еще ранее уехал в Москву и там ожидал нашего приезда, чтобы следовать далее вместе. Он совершенно справедливо опасался за свою безопасность, ибо уже начиналась полоса террора, а он, пользовавшийся среди крестьян большим уважением и авторитетом, казался опасным кинешемским властям.

Вскоре после нашего отъезда в Александровском был организован совхоз, которым управлял некто С.С. Ланской, женатый на М.А. Евреиновой. И вот как-то к управляющему совхоза приехал его тесть, А. Евреинов. Узнав о том, что на втором этаже нашего дома хранится большая библиотека, он решил с нею ознакомиться. Как я узнал позднее, Евреинов сидел и занимался в библиотеке до 3-х часов ночи, а в 4 часа утра в комнатах библиотеки начался пожар, охвативший вскоре весь дом. Это случилось 8 ноября 1919 года...

Вскоре после пожара совхоз прекратил свое существование; оставшиеся постройки: скотный двор, конюшня, оранжереи, амбары и сараи — постепенно ветшали, растаскивались, и со временем от них не осталось и следа.

 

 

НАШИ СТРАНСТВИЯ В ГОДЫ ГРАЖДАНСКОЙ ВОЙНЫ

 

В Москву мы добрались благополучно и без особых приключений, только один раз подвергнувшись обыску. Москва 1918 года представляла собой грустную картину. На многих улицах еще не исчезли следы уличных боев октября 1917 года: разбитые витрины, следы пуль на штукатурке домов, обгорелые развалины зданий. Торговля фактически отсутствовала, магазины закрыты, но почти на всех улицах были лавочки с вывесками, изображавшими дугу, подковку, конскую голову и надпись: «Конско-мясная торговля».

В Москве, остановившись у моих дяди и тети, мы застали еще ряд бежавших из насиженных мест «недорезанных буржуев». Все они искали безопасного места, т.к. многим грозила смертельная опасность: был период «красного террора», наступившего после покушения на Ленина 30 августа 1918 года. «Буржуев» брали заложниками, а в газетах ежедневно публиковались списки расстрелянных. В то время на Дону и в Воронежской губернии шла гражданская война, ехать туда и думать было нечего. И мы решили ехать на Украину, которая под управлением гетмана Скоропадского, бывшего под защитой германских войск, оккупировавших с марта 1918 года эту бывшую часть российского государства, была «обетованной землей» для всех спасавшихся от новой власти, голода и угрозы расстрела.

На Украине тогда все оставалось, как было до революции. Были открыты все учебные заведения, помещики жили в своих имениях, в городах шла оживленная жизнь, процветала торговля (и спекуляция) Официально Украина по Брестскому договору считалась суверенным государством с признанными границами, и в Москве было украинское посольство. Это посольство выдавало визы на въезд на Украину, и была большая очередь ждущих виз. Но нам, семье в 9 человек, оставаться в голодной Москве, в квартире дяди Виктора Ивановича, готовившегося к отъезду на Украину, ждать было нельзя. И тогда в том же посольстве нам посоветовали уехать на Украину «дикарями» и указали путь, по которому и до нас, и после нас прошли многие. Надо было ехать по Киевской железной дороге до станции Зерново - южнее Брянска. Неподалеку от станции было село Середины, жители которого «специализировались» на переправе беглецов из РСФСР на Украину.

Семья дяди Виктора тоже собиралась выехать на Украину легальным способом, т.к. виза им была обещана уже в самом скором времени.

И вот, благополучно доехав до станции Зерново и наняв подводу, мы в тот же день приехали в Серединную Буду, где застали большую группу беглецов из Москвы и Петрограда — многие из них детьми, — готовящихся к все-таки довольно рискованному переходу через границу. Сговорившись с местными жителями о цене, естественно, немалой, и причем только «николаевскими» деньгами - мы стали готовиться к переправе. На следующий день целый обоз - около сорока подвод с беглецами и со всем их скарбом — двинулся в путь.

От Серединной Буды ехать надо было до станции «Хутор Михайловский» (это уже была Украина) через так называемый «Неплюевский лес» — большой лесной массив, без единого селе на всем пути. Нам предстояло проехать около сорока верст. Выехав утром, к полудню мы проехали примерно половину дороги. Неожиданно раздались винтовочные выстрелы, и из чащи вышли трое одетых в солдатские шинели и увешанных оружием и ручными гранатами. Наши возчики остановили обоз, и подошедшие принялись за багаж беглецов. Вскрывая чемоданы, корзины, они забирали понравившиеся им вещи, а потом приступили к личному обыску, забирая деньги, кольца, портсигары и т.д. Наши возницы равнодушно смотрели на все это, сидя на обочине дороги, покуривая кто трубочку, кто «цигарку» и обменивались дружелюбными репликами с грабителями. К счастью, закончить свое дело они не успели. Раздался пронзительный свист, затем — оружейный выстрел, и все трое поспешно скрылись в лесу. Чем была вызвана эта тревога и кто были эти грабители — так и не пришлось узнать.

Мы отделались «легкими потерями»: у меня из кармана куртки вытащили двести рублей «николаевских» денег, из маминой дорожной корзинки была взята жестяная банка топленого масла, вывезенного ещё из Александровского, из её же чемодана — отрез на платье старинного тонкого сукна. Остальной багаж остался нетронутым, не успели грабители обыскать и остальных членов нашей семьи, поэтому у мамы сохранились все её драгоценности, которые она не согласилась зарыть в Александровском, как это было сделано с бабушкиными драгоценностями: фамильным серебром и небольшим количеством золотых и серебряных монет.

Наш обоз двинулся дальше, и к вечеру, когда этот нескончаемый Неплюевский лес кончился, мы увидели никем не охраняемую государственную границу. На обочине дороги стоял высокий деревянный столб с досками: на одной из них были намалеваны серп и молот и буквы - РСФСР, а на другой доске — украинский герб, эмблема в виде трезубца. Эта эмблема изображалась на всех официальных бланках, денежных знаках, знаменах «самостийной» Украины времен гетмана Павло Скоропадского — мы ее называли между собой «фигой».

Поздно вечером мы остановились у красно-кирпичного вокзала станции Хутор Михайловский, где и заночевали, а на утро в немецкой комендатуре нам сказали, что без виз на выезд от украинского МИДа нас далее не пропустят и посоветовали дяде Алексею, как главе нашего многочисленного семейства, ехать с первым же поездом обратно в Киев, для чего выдали разовый пропуск. Нам же всем посоветовали ехать в ближнее большое село Янполь и там дожидаться возвращения дяди Алексея. Так мы и сделали. В Янполе мы без труда устроились в большом доме зажиточного хохла. Вообще все это село имело вид весьма зажиточный, а базар привел нас просто в изумление. Обилие мяса, сала, птицы, муки, масла и всех прочих съестных товаров поражало, особенно после пустой и голодной Москвы.

В том же доме, в котором мы поселились, на постое стояло человек десять германских солдат — бородатых ландштурмистов. В находившемся почти на самой границе Янполе располагался немецкий гарнизон — в то время Германия напрягала последние силы, пытаясь выиграть затеянную ею войну, и на военную службу призывались и старики-ландштурмисты, и совсем юные мальчики. Как можно было заметить, никаких конфликтов между жителями Янполя и немецкими солдатами не было. Немцы были благодушно настроены и к нам, беглецам из РСФСР. В Янполе мы задержались дольше, чем предполагали: причиной этому была прокатившаяся осенью 1918 года по всей Европе эпидемия «испанки», которой переболели и мой старший брат, и сестра, и я. Старших же и маленького Ваню испанка не задела.

Но вот пришло время — все мы двинулись дальше, приехали в Киев и остановились у дяди Дмитрия Митрофановича, имевшего прекрасную квартиру на Марьино-Благовещенской улице.

Киев поразил нас своим «старорежимным» видом и бытом. Для Митрофана сразу же нашлось место в Киевском кадетском корпусе, а мне вакансий по моему классу не оказалось. Меня порекомендовали отвезти и поместить в Одесский кадетский корпус. Во время правления на Украине гетмана Скоропадского работали все прежние учебные заведения, учение шло по дореволюционным программам, и вообще после Москвы мы в Киеве чувствовали себя как бы в ином мире. Бойко торговали все магазины, в том числе знаменитые киевские фирмы: колбасные заведения «Бульон», кондитерская «Се мадени», известная на всю Россию кондитерская «Балабухи», не менее знаменитое «Киевское сухое варенье» и другие. Работали все увеселительные заведения: театры, кино, рестораны и бесчисленное множество маленьких столовых — «кухмистерских».

Немецкая оккупация как бы совсем не чувствовалась. Правда, на улицах, в магазинах, театрах нередко можно было видеть немецких офицеров, а в некоторых местах — группы из 4—5 солдат, что-там охранявших, но в основном порядок в Киеве соблюдался «державной вартой» — это, по сути дела, была та же старая полиция, но облаченная в новую «жовтоблакитную» форму. О каких-либо эксцессах между киевлянами и оккупантами не было слышно. Выходили газеты на русском и украинском языках, в том числе и известный «Киевлянин» редактором которого был не менее известный В.В.Шульгин.

Пока шла переписка с Одесским корпусом по поводу моего предстоящего помещения в это учебное заведение, я жил у дяди, а вся остальная наша семья: мама с сестрой и младшим братом, тетя и не расстающаяся с нами прислуга — двинулись из Киева дальше на юг, в усадьбу Требиновку, принадлежавшую нашим родственникам П.Ф. и Е.Ф. Хомутовым, которые и пригласили нас пережить там «смутное время». А я, оставаясь пока в Киеве, не терял времени зря и знакомился с «матерью городов русских», где ранее мне бывать не приходилось, и посетил многие места, известные мне только по книгам. Киев мне очень понравился, и даже казалось, что Киев лучше Москвы, хотя я Москву знал с малых лет и очень ее любил и продолжаю любить до сего дня, но на душе сильно отразилось плачевное состояние Москвы 1918 года. В Киеве же не было заметно никаких «следов революции».

Оставалось еще уладить вопрос о законном пребывании нашей семьи на Украине, но оформление нужных бумаг не составило особого труда. Дело в том, что мой дядя, Дмитрий Митрофанович, у которого я жил, в свое время служил в Петербурге, в Комитете министров и в гетманском Киеве было немало его знакомых и сослуживцев по Петербургу: председатель совета министров Украины Лизогуб, министр внутренних дел Аккерман, да и сам «ясновельможный» гетман Скоропадский, бывший конногвардеец, был родственником нашего последнего кинешемского уездного предводителя дворянства Якова Анатольевича Куломзина (Я.А. Куломзин трагически погиб вместе с двумя братьями своей жены — баронессы Мейендорф — в августе 1919 года, когда банда махновцев налетела на имение Мейендорфов под г. Уманью Киевской губернии).

Устроиться в Одесском корпусе для продолжения образования не удалось, и я последовал за всей нашей семьей в Требиновку. Теперь надо сказать несколько слов о Требиновке, которая должна была сделаться нашим пристанищем на время, пока «все образуется», как говорила няня Облонских в «Анне Карениной».

Усадьба Хомутовых Требиновка находилась вблизи деревни того же названия, в самом верхнем течении реки Ингулец, в трех верстах от одной из наиболее значительных узловых железнодорожных станций юга России — станции «Знаменка» (бывшего Александрийского уезда Херсонской губернии, ныне это город Кировоградской области Украины).

Жизнь в Требиновке была какая-то беззаботная и походила на «пир во время чумы», а грозные события, между тем, неумолимо приближались. Ещё шла 1-я мировая война между германским блоком бывшими союзниками России, но всякому было ясно, что дни Германии Вильгельма II сочтены и победа союзников не за горами. И вот 7 ноября 1918 года в Германии произошла революция, император Вильгельм II отрекся от престола. С крахом германской империи развалилась и возглавляемая ею коалиция держав, состоявшая из Австро-Венгрии, Турции и Болгарии. 9 ноября 1918 года Германия капитулировала, и немецкие (а также и другие) войска, оккупировавшие Украину, неудержимо ринулись на родину. Они бежали стремительно, бросая оружие и снаряжение, и в руки местного населения тогда попало огромное количество брошенного или выменянного у бегущих домой немецких солдат оружия и боеприпасов. Если к этому добавить, что стихийно демобилизовавшиеся солдаты старой русской армии возвращались домой, как правило, в полном вооружении — с винтовками, шашками, гранатами, и даже с ручными пулеметами, то в таком обилии оружия можно искать одну из причин непрекращающихся в 1919—1922 годах восстаний украинского крестьянства, как против красных, так и против белых.

Наивные благонамеренные граждане предполагали, что на смену потерпевшим поражение немцам на Украину придут «союзники», что, кажется, и было обусловлено в предварительном мирном договоре, подписанном в Компьенском лесу маршалом Фошем с представителями революционной Германии. И, действительно, в Одессе, Николаеве, Херсоне, Севастополе началась высадка союзных войск, главным образом, французских, хотя были также и греки, и сербы, и итальянцы. Но замены немецких оккупационных войск союзниками не произошло: слишком стремительно было бегство немцев.

С уходом немецких и австро-венгерских войск на Украине начался хаос. Никто не мог чувствовать себя в безопасности. Налеты на мирных граждан, грабежи, еврейские погромы, полное безвластие — вот основные черты этой эпохи. Власть гетмана Скоропадского пала. На Киев с запада двинулась армия «Директории» во главе с Петлюрой и Винниченко, с их «сичевиками», «гайдамаками», какими-то «сердюками», зачастую одетыми в какие-то опереточные наряды — с огромными чубами в подражание запорожцам, с красными башлыками, обвешанные гранатами, пулеметными лентами, автоматами, уже имевшимися в то время на вооружении, кавалерийскими саблями и т.д.

Одновременно, тотчас после революции в Германии, на Украину с севера началось наступление частей Красной армии. В январе 1919 года Красная армия заняла Киев и почти всю левобережную Украину; правобережная же номинально осталась под властью петлюровской Директории, а фактически была во власти всякого рода «батек» и атаманов, занимавшихся грабежами и погромами.

Как все это отражалось на Требиновке? С получением первых известий о германской революции и крахе гетмана Требиновку покинули сыновья Д.Ф. Хомутова, офицеры Александр и Георгий Дмитриевичи. Через Польшу они сумели добраться до Берлина, где и обосновались в качестве эмигрантов. Наша же семья к этому времени, ввиду чрезвычайного перенаселения усадьбы Хомутовых, нашла себе жилье в соседнем, всего в одной версте от Требиновки, селе Орлове Балка. Там мы сняли довольно приличный домик у одной старушки, вдовы священника, Любови Ильиничны Мстиславской, которая жила вдвоем с братом ее покойного мужа, Михаилом Андреевичем Мстиславским, стариком 80 лет. У Мстиславских мы прожили до 1922 года, когда оба старика умерли от голода.

А в Требиновке положившись на судьбу, остались Хомутовы и семья Виктора Ивановича Григорова.

В конце декабря 1918 года в Знаменке произошел еврейский погром, в результате которого были разгромлены и сожжены почти все принадлежавшие евреям магазины.

В Требиновку же какая-то вооруженная до зубов — револьверами, шашками, гранатами-«лимонками», гранатами Новицкого и прочим — банда вошла поздним вечером январского дня 1919 года. Бандиты согнали всех обитателей усадьбы в одну комнату, инсценировали подготовку к расстрелу, дочиста ограбили, отняв все ценности — часы, женские украшения, а также и одежду, и... отпустили с издевательским хохотом, заявив, что приедут еще раз. Перепуганные обитатели Требиновки в ту же ночь, собрав оставшиеся вещи, спешно бежали на станцию Знаменка, где нашли убежище в доме родственников Хомутовых-Осиповых.

А ночью 27-го (или 29-го) января 1919 года из нашего жилья в Орловой Балке мы увидели зарево, а потом огромный столб огня. Это возвратившаяся банда, не застав хозяев, зажгла эту великолепную усадьбу, которая и сгорела дотла, то есть сгорел двухэтажный, построенный из дубового леса господский дом. Прочие постройки — службы — были каменными, и пожар их не затронул.

Что было в последующее время? Как я уже писал, был полный хаос. По подсчетам одного нашего елизаветградского знакомого, с 1917 по 1922 год ему пришлось пережить 11 смен властей, и, вставая утром, люди не знали, кто властвует в городе: те ли, что были вечером, или пришла новая власть. Было и захватившее территорию от Одессы до Кременчуга восстание под лозунгом «Советская власть — без жидов и коммунистов», и появление банды Махно, и краткое владычество Белой армии А.И. Деникина, опять петлюровцы, опять крестьянские восстания и череда бесчисленных «батек» и атаманов (Зеленый, Струп, Матяш, Шуба, сумевший захватить осенью 1919 года Полтаву, Маруся Никифорова и более всех знакомый мне атаман Бондаренко).

Обо всем, что было в это время, трудно рассказывать. Пришлось пережить и аресты, и допросы в ЧК, и «становление к стенке», и «недозволенные приемы следствия», и побег с этапа, и прочие полагающиеся в таких случаях удовольствия. Пришлось пережить сыпной и возвратный тифы, голод и холод. Обо всем этом надо писать отдельно...

За эти годы пришлось повидать многих деятелей из разных лагерей — и белых, и красных, и зеленых, и иных расцветок. Помнятся такие лица, как белые генералы В.З. Май-Маевский, А.П. Кутепов, А.И. Шкуро, военачальники Красной армии Л.Д. Троцкий, С.М. Буденный, К.Е. Ворошилов...

Запомнился атаман Н.А. Григорьев, на память о нем у меня долго хранилась написанная им собственноручно на станции Сахарная, где я работал впоследствии, телеграмма, и, хотя она не сохранилась, но текст ее я помню дословно; «Александрия Херсонская, Земской управе, копия З.К. Чурую. Какие-то мерзавцы арестовали моего брата Александра Александровича Григорьева, если он не будет немедленно освобожден, то завтра, прибыв в Александрию с войсками, не оставлю там камня на камне. Атаман Григорьев». Были у меня и другие подлинные бумаги тех времен, но неумолимое время и события моей жизни не дали возможности сохранить для потомства эти редкие исторические документы.

 

Летом 1919 и 1920 годов мы с братом (после закрытия в Киеве кадетского корпуса Митрофан жил с нами) и сестрой работали на плантации Саблино-Знаменского сахарного завода, получая, помимо оплаты стремительно обесценивающимися деньгами, еще по фунту сахарного песка в день, плюс обед прямо в поле. Зимние месяцы мы с Митрофаном работали на заготовке дров для ТЛО (топливно-лесной отдел Южной железной дороги).

К 1921 году положение несколько стабилизировалось, и мы с братом решили обосноваться на железной дороге. Мы поступили на курсы связи и электротехники, открывшиеся в том же году на станции Знаменка, и после 3-месячного обучения были выпущены работниками связи и электротехники. Тогда служба на железной дороге приравнивалась к военной службе. В 1921—1922 гг. мне пришлось послужить на станциях Знаменка, Сахарная, Грейгово, в городе Николаеве, словом, там, где была нужда в связистах. За это время мне не раз пришлось участвовать в стычках с бандитами при восстановлении связи и нарушенного движения по железной дороге.

Банды налетали на неохраняемые или малоохраняемые участки дороги, устраивали крушения, грабили поезда и пассажиров.

Вместе с тем, кругом полыхали восстания, которые сейчас принято называть «кулацкими». В этих, направленных против красных, восстаниях участвовало обычно все население сел и деревень. Подавлялись восстания жестоко. Запомнилось подавление восстания в большом селе Дмитровка, на краю Черного леса. Село это было начисто уничтожено артиллерийским обстрелом.

Другое восстание захватило непосредственно станцию Знаменка, когда все власти, включая ЧК, вынуждены были бежать. Я был очевидцем того, как восставшие крестьяне потребовали у священника села Орловая Балка молебна о даровании победы их оружию и окропления этого снесенного и разложенного вокруг церкви оружия святой водой. Восстание было подавлено прибывшими из Москвы какими-то курсантами с артиллерией. При бомбардировке Знаменки снаряд попал в погреб, где укрывалась семья одного из известнейших на станции железнодорожников — машиниста Примакова. Сам Примаков был убит, а его дочь Лида, за которой я слегка ухаживал, была ранена — ей оторвало палец на руке. Похороны Примакова вылились в мощную демонстрацию железнодорожных рабочих и служащих. Прибывшие на подавление курсанты были расквартированы в окрестных селах и деревнях. В доме, где жили мы, поселились чины штаба: начальник курсов (фамилию его я забыл) был из офицеров старой армии, один из его помощников — некий Шумов, а также заведующий конским составом Цикалиотти, очевидно, итальянец по происхождению. Позднее, в 1936 году, когда я работал подрядчиком в Темниковском леспромхозе, имевшем тесные связи с известным «Темлагом» НКВД, бывая в управлении Темлага по делам службы, я встретил этого Цикалиотти в качестве заключенного. В лагере он исполнял должность начальника гужчасти, то есть ведал тем же делом, что и в армии. Мы разговорились, и я спросил его, за что он сюда попал. Тогда я еще был столь наивен, что задавал такие вопросы. Цикалиотти ответил: «За то же, что и другие, а в общем-то ни за что».

В последний же период нашей жизни на Украине поблизости долго действовала крупная банда атамана Бондаренко, совершавшая налеты на станции линии Фастов — Знаменка, главным образом на станции Цыбулево, Фундуклеевка, а также Каменка, где когда-то была расположена одноименная усадьба Давыдовых, центр «Южного общества» декабристов. Обосновавшаяся в Черном лесу банда была неуловимой. Когда я в конце лета 1922 года уезжал домой, на Волгу, против нее все еще велись боевые действия.

С начала 1922 года началось постепенное возвращение всех, искавших убежище в Требиновке, в Россию. Первыми уехали наши «подданные» — горничная Аннушка и скотница Ефросинья Петровна. Так как наш дом в Александровском сгорел в ноябре 1919 года, то возвратившиеся обосновались в соседней деревне, в доме бывшей кухарки Аграфены, где обе путешественницы и скончались в этом же году.

Затем, в два приема, уехала семья дяди Виктора Ивановича, сперва — тетя Ольга Митрофановна с дочерью Ольгой, а потом — Виктор Иванович с дочерью Еленой. Они обосновались у другой моей тетки — своей сестры Марии Митрофановны, работавшей зоотехником в совхозе Издемково в Смоленской губернии, где дядя получил работу специалиста по птицеводству.

Затем уехали мама со старшим братом Митрофаном и маленьким Ваней. Митрофан довез маму до Кинешмы, где она установилась у своей сестры, а сам уехал в Москву — там ему удалось получить инженерное образование.

Оставались в Орловой Балке я, работавший телеграфистом, и сестра Людмила. Но, наконец, и мы добрались в родные места. Я съездил в Екатеринослав, где находилось правление, и подал прошение о демобилизации (мы, служащие железной дороги, были приравнены к военнослужащим). Через некоторое время я получил вызов в управление — за получением документов. В это время курс бумажного рубля неудержимо катился вниз, счет шел на миллионы и миллиарды. При расчете в Екатеринославле я получил в числе прочего бумажку в сто миллионов, и ее пришлось разменять у менялы, в которых недостатка не было, однако за размен он взял с меня грабительский процент: 15 миллионов!

И вот, в конце лета 1922 года мы с сестрой через Полтаву и Харьков отправились в Москву.

 

 

В РОДНЫХ МЕСТАХ

 

Москва 1922 года уже мало напоминала Москву 1918 года, время НЭПа, и бойко шла торговля, жизнь кипела. Только кое-где были видны следы октябрьских боев 1917 года — следы пуль и дырки в зеркальных витринах, обгорелые остовы зданий (у Триумфальных ворот и в других местах).

Из Москвы мы проехали в Кинешму, а оттуда на родину взглянуть на место, где стояло наше милое Александровское, сгоревшее дотла 8 ноября 1919 года. Приехав туда, мы увидели только стоявшие столбами закоптелые печи...

В нашем приходском селе Спас-Заборье мы сняли верх в двухэтажной избе «справного» крестьянина Леонтия Яковлева, вскоре туда прибыли мама с Ваней. Было удивительно, как тепло всю нашу семью встретили местные жители, как сельская интеллигенция — учительница, агроном, фельдшер и семьи духовенства, так и крестьяне нашей волости. Первое время по приезде мы нередко жили впроголодь, но вскоре нас ожидал большой и приятный сюрприз. В начале зимы все того же 1922 года к нам приехали крестьяне из деревни Чепуриха и привезли, большое количество продовольствия — тут были и мука, и мясо, и масло. В ответ на слова благодарности из приехавших крестьянок сказала маме: «Мы ведь ваши «природные» и как же мы можем оставить вас, попавших с такую нужду?»

В ту зиму я устроился на химический завод «Шугаиха» в 9 верстах от Спас-Заборья. Это был завод сухой перегонки древесины, вырабатывающий уксусную эссенцию, серную кислоту и древесный спирт. Приходилось уходить на завод на целую неделю, потому что ходить ежедневно по 9 верст туда и обратно было тяжело. Там, вблизи завода, в деревне Подрамке, я устроился на квартиру к одной крестьянской семье, охотно меня принявшей.

С 1 мая 1923 года я ушел с этого завода, т.к. уж очень неудобно было жить отдельно от матери и сестры. Спас - Заборский волисполком предложил мне работу — заняться выявлением «объектов обложения для определения суммы сельскохозяйственного налога». В то время продразверстка, послужившая причиной многих крестьян восстаний, была уже заменена единым сельхозналогом. Мне было поручено обойти все деревни волости и, осмотрев крестьянские дворы, переписать всю скотину, пчёл, количество земли, постройки. И вот, с ружьем за плечами — а я с детства увлекался охотой — я обошёл за лето всю нашу Троицкую волость и ещё ближе ознакомился с крестьянской жизнью. Закончив эту работу, я поступил на строительство плотины на реке Медозе у Александровской фабрики. Эта фабрика, принадлежавшая до революции Михаилу Дмитриевичу Галашину, находилась всего в одной версте от нашего сгоревшего Александровского. И сам хозяин, и вся его семья, и все служащие и рабочие фабрики мне знакомы с детских лет. После революции фабрика была национализирована, М.Д. Галашин был выселен и устроился на работу в Нижнем Новгороде, в совнархозе. Он был талантливым инженером - технологом, самоучкой, потому что все его образование заключалось в окончании Адищевского училища. Перед войной 1914 года М.Д. Галашин наладил на своей фабрике производство фибры — это был первый опыт такого рода в России, — и эта фибра оказалась нужна для оборонных целей, в частности, для только что зародившегося отечественного самолетостроения. Секрет производства фибры был известен только самому Галашину, и с его отъездом фабрика оказалась не в состоянии выпускать фибру. Голос рабочих тогда еще имел значительный вес, и узда централизации была затянута не так жестко. Видя, что производство страдает, рабочие через свой профсоюз добились согласия местных властей на приглашение М.Д. Галашина на должность технического директора его же бывшей фабрики. С возвращением бывшего владельца производство фибры восстановилось.

При фабрике был организован рабочий кооператив, и один из членов правления, М.Л. Румянцев, занимавший должность «зав. конторы» фабрики, предложил мне работать бухгалтером этого кооператива, обещая обучить меня этой профессии. Я согласился, и вскоре довольно хорошо постиг не слишком мудрую «американскую» систему бухгалтерии.

В 1924 году я женился на Марии Григорьевне Хомутовой, поныне здравствующей моей супруге.

 

 

 

МОЯ ЖЕНА

 

Хомутовы — древний русский дворянский род, по преданиям, ведущий свое начало от некоего новгородца «Невера» жившего, якобы, в Новгороде до крещения Руси.

Мария Григорьевна родилась 20 марта (по старому стилю) 1904 года в усадьбе Соколово на левом берегу Волги в 10 верстах от Кинешмы.

Отец Марии Григорьевны Григорий Федорович Хомутов (1858-1940) окончил Нижегородский кадетский корпус и Павловское военное училище. Он был участником Русско-турецкой войны 1877—1878 годов, в которой служил в 3-й гренадерской артиллерийской бригаде и был участником взятия Плевны. Выйдя в отставку, он до самого 1917 года служил в Кинешемском уезде земским начальником и одновременно агентом страховых обществ.

В 1912 году Марию отдали в Московскую женскую классическую гимназию С.Н. Фишер. Гимназия эта была на Остоженке, во 2-м Ушаковском переулке, в доме, купленном для гимназии у княгини Волконской. В гимназии был пансион для иногородних девочек, из которого маленькую Марию брали домой только на летние каникулы и на рождественские праздники, а на Пасху брали не всегда, ибо Пасха обычно приходилась на время распутицы, когда переправа через Волгу была затруднена.

Все три брата Марии — Владимир (1892—1922), Иван (1895—1960) и Александр (1897—1937) — окончили 1-й кадетский корпус в Москве. Старшие — Владимир и Иван — участвовали в начавшейся в 1914 году войне с Германией: Владимир в чине штабс-капитана служил в автороте, а Иван в лейб-гвардии Измайловском полку, был награжден орденом Георгия Победоносца IV степени (солдатским, т.к. был вольноопределяющимся).

Летом 1917 года, уже было ясно, в какую развиваются события, на семейном совете Хомутовых в Соколове было решено эмигрировать в Канаду.

Старшие сыновья должны были добраться туда первыми, а за ними предполагалось последует и вся семья (младший Александр был гардемарином и находился в плавании на крейсере «Орёл» в водах Тихого океана: Индокитае, Австралии на Филиппинах, вернулся во Владивосток в 1921 году).

Из затеи с эмиграцией в Канаду ничего не получилось. Владимир и Иван добрались только до Харбина, где и оказались в школе радиосвязи.

Владимир позднее, в 1922 году, по обвинению в службе в армии Колчака, в которой он фактически не служил ни одного дня, был заключен в тюрьму в Томске, где вскоре умер от тифа.

Иван с 1921 года оказался в Москве, работал в органах ОГПУ-НКВД, к его судьбе я ещё вернусь ниже.

Младший брат Александр по возвращении в Россию был сослан в крепость Кушку, в которой пробыл около двух лет. Затем работал в Военно-воздушной академии им. Жуковского, имел «три шпалы» — преподавал радиодело. В январе 1931 он был арестован и заключен в Соловецкий лагерь, где работал на радиостанции на Поповом острове. Погиб во время «санации» лагерей в 1937 году.

После октябрьских боев в Москве в 1917 году родители взяли Марию домой, да и гимназия вскоре прекратила свое существование. Бросив в Соколове почти все имущество, Хомутовы перебрались в Кострому, где вся семья — отец, мать и Мария, которой уже 14 лет, — вступила в так называемую сельскохозяйственную артель, организованную в бывшем имении Китицыных — Малышкове под Костромой (ныне там дом отдыха). Организатором артели и главным руководителем оказался бывший владелец имения, присяжный поверенный С.А. Китицын, который беззастенчиво эксплуатировал и обсчитывал членов своей артели. Когда малышковская артель развалилась, а ее организатор уехал в Москву, семья Хомутовых некоторое время работала в другой подобной же артели в бывшей усадьбе Скалозубова — в Волове, в 15 верстах от Костромы. И там и тут юная Мария работала на лошадях, наравне с ломовыми извозчиками, на перевозках разных грузов, а также на вспашке, бороновании и др.

После развала и воловской артели отцу Марии удалось устроиться директором одного из совхозов «Петрокоммуны» под Галичем, где им пришлось испытать настоящий голод и в очень тяжелых условиях прожить до 1921 года, когда Григорию Федоровичу удалось получить место в Костроме, в «Госсельскладе» — бывшем складе сельскохозяйственных орудий губернского земства. Г.Ф. Хомутов — прекрасный механик и вообще мастер на все руки — был в этом учреждений нужным и незаменимым работником.

Когда в 1923 году в Кострому прибыл первый трактор «Фордзон», то именно ему было доверено вести трактор со станции железной дороги до склада по улицам Костромы, заполненным сбежавшимися посмотреть на эту диковину жителями города.

В Костроме Мария устроилась на некоторое время секретарем-машинисткой в Губернский земельный отдел, в подотдел охоты (т.н. «Губохота»), где начальником был С.И. Бирюков, бывший предводитель костромского дворянства. Служба Марии в Губохоте была краткой: вскоре этот отдел, в сущности никому не нужный, был ликвидирован, а устроиться на работу в те годы было очень трудно, и заработок Марии составлял только гонорар за шитьё, в котором она достигла вскоре совершенства.

 

 

ПЕРВЫЕ СЕМЕЙНЫЕ ГОДЫ

 

Сперва мы поселились на хуторе Лабазное, неподалеку от фабрики. Лабазное было в 40 минутах ходьбы от Александровского — места привольные, богатые ягодами, грибами; хорошая охота по перу и по зверю, в Медозе тогда в достатке была и рыба. Осенью 1925 года мы переехали в деревню Горки на реке Мере, тоже недалеко от Александровского. В этой деревне председатель фабзавкома, а позже секретарь партячейки Александровской фабрики В.Д. Золин недавно построил себе дом, но получил перевод в Кинешму и предложил мне жить в его доме, не требуя никакой платы.

В январе 1926 года мы переехали в Кострому. Хлопоты тестя увенчались успехом, и в Костроме я получил жилплощадь в том же доме на Смоленской улице, где жил мой тесть. Так же и с работой: удалось устроиться в «Сырсоюз» — союз молочных, маслодельных и сыроваренных артелей, которые возникли в Костромском уезде до революции. Жена же осталась на положении домохозяйки, подрабатывая немного шитьем.

Весной 1926 года умерла мать Марии Григорьевны, а в мае того же года у нас родилась первая дочь Люба. Должность моя в «Сырсоюзе» была весьма незавидная: счетовод, и зарплата весьма скромная, помнится, около 40 рублей в месяц. Скоро мне представилась возможность перейти на другую работу — в костромской Госсельсклад, где работал до выхода на пенсию мой тесть. Там было много хорошо знакомых мне людей, и зарплата была много выше, но работать в Госсельскладе мне долго не пришлось: в конце 1926 года eго решено было ликвидировать. Тогда, благодаря связям тестя, я еще до ликвидации нашего учреждения перешел на работу в губернский лесной отдел.

С этого времени я надолго связал свою судьбу с лесным ведомством. Сперва управление лесами находилось в ведении Наркомзема, а в 1929 году был образован наркомат лесной промышленности — Наркомлес. Перейдя в гублесотдел, я решил освоить специальность лесного техника и стал усиленно готовиться к этому. В лесном отделе нашлись люди, знавшие моего отца, и там я тоже встретил самое благожелательное к себе отношение.

Но городская жизнь не устраивала ни меня, ни жену, мечтавшую о своем хозяйстве, корове, огороде и пр., к тому же в 1927 году я стал чувствовать себя неважно, врачи подозревали туберкулез и посоветовали уехать куда-нибудь в сосновые леса. Я обратился к своему непосредственному начальнику, Н.Я. Павловскому, с просьбой о переводе из Костромы на периферию. Узнав о причинах, он сказал, что переведет меня в Потрусовское лесничество Кологривского уезда — самое лучшее лесничество губернии — с окладом уже в 100 рублей, а для того времени это было весьма приличное жалование. В сентябре 1927 года я приехал на новое место службы, а в ноябре перевез туда и семью — жену с маленькой дочерью и тестя Г.Ф. Хомутова.

 

 

ГОДЫ ЖИЗНИ В ЛИПОВКЕ

 

Годы, проведенные в Потрусовском лесничестве, я считаю самыми счастливыми для меня и жены. Лесничество это было старое, «казенное», образцовое, состоящее из 321 квартала великолепного леса, общей площадью 36 тысяч гектаров. Оно состояло из остатков трех «заповедных» корабельных рощ — Преображенской, Дьяковской и Макаровской. На эти корабельные рощи имелись планы еще XVIII века. В мое время рощи были по большей части уже вырублены, но в сохранившихся частях был замечательный лиственничный и реже — сосновый лес. Преображенская роща состояла из двух частей, и 2-я Преображенская роща была еще совсем нетронутая. Лесничество разделяла почти пополам река Нея, в которую впадали многочисленные притоки: слева — Ивица, Тотомица, Ингерь, Нелына, а справа - Тигель. Везде водилось множество рыбы, а в речках Ивица и Ингерь — довольно редкая для Костромской губернии рыба хариус. Леса изобиловали дичью, особенно много было пернатых — глухарей, рябчиков; водились также медведи, рыси, куницы и выдры. Глухариные тока были весьма большими, и некоторые совсем нетронутые и не посещавшиеся охотниками. А уж о грибах и ягодах нечего и говорить. Таких зарослей малины по гарям и земляники по старым вырубкам я не встречал нигде. В сосновых борах земля была сплошь покрыта брусникой и черникой. Были и клюквенные болота, и заросли морошки.

Усадьба лесничества располагалась в урочище «Липовка», на красивом берегу Неи, в 17 верстах от железнодорожной станции Нея.

Штат лесничества состоял из 3 объездчиков и 15 лесников. Все они были опытными, хорошо подготовленными работниками, а объездчик 1 -го объезда Петр Евлампиевич Чернов, в прошлом унтер-офицер саперных войск, вполне мог соответствовать по своим знаниям и опыту должности лесничего.

 

В Липовке в 1928 году у нас родился сын Саша, и там же он трагически погиб на глазах у матери в августе 1932 года, в возрасте всего четырех с половиной лет.

Желая закрепиться в лесном ведомстве, я поступил заочно в лесной техникум при управлении лесами Наркомзема и этим пополнил свое незаконченное образование. А практическую лесную работу я очень скоро постиг в самом лесничестве: отвод лесосек в натуре, перечеты леса, исчисление объемов и таксировка и т.д. Работать было интересно и легко.

Но пришли другие времена. С началом 1-й пятилетки изменилась лесная политика, было осуждено все прежнее учение о лесе и корифей отечественной лесной науки — профессор Г.М. Морозов был предан анафеме, а его учебники изъяты из употребления. Все старые правила лесоэксплуатации — обороты рубки и пр. – пошли насмарку, и, вместо правильного ведения хозяйства, лес стали безрассудно истреблять на громадных площадях. Прошедшие в 1928—1930 гг. процессы «вредителей» бросили тень на всех инженерно-технических работников. Изменилось отношение и к лесным специалистам. В это время началось внедрение в штаты ведомства «проверенных лиц», а попросту — доносчиков. Вредителей искали везде.

 

 

АРЕСТ

 

Осенью 1930 года я получил отпуск и поехал с женой и маленьким сыном в Москву, т.к. сына надо было показать хорошим врачам. В это время в столице шел процесс по т.н. «делу промпартии», и я сумел попасть в Дом Союзов, где шел суд, и видел, как давал показания главный обвиняемый — теплотехник профессор Рамзин.

30 ноября я возвратился из Москвы, дав предварительно телеграмму в контору лесничества, чтобы на станцию Нея выслали за нами лошадь. Выйдя из поезда, я не обнаружил никакой лошади. Пришлось остановиться у знакомого нам заместителя начальника станции. Только мы уселись за стол попить чаю с дороги, как в квартиру с возгласом: «Руки вверх, сдать оружие и литературу!» — вошли трое. Наш багаж был тщательно осмотрен, но, конечно, ни литературы, ни оружия не нашли. Жену с ребенком отпустили, а меня посадили в камеру только что отстроенного помещения ГПУ (в 1930 году был образован Нейский район, и Нея стала обстраиваться нужными для райцентра зданиями).

Через два дня я был отправлен в Ярославль, а оттуда в Кинешму, во внутреннюю тюрьму ГПУ, расположенную в бывшей конюшне нотариуса Городецкого, чей дом в три этажа был занят Кинешемским ГПУ.

Оказалось, что по какому-то совершенно нелепому доносу, вероятно сделанному по заданию того же самого ГПУ, «была раскрыта» группа из 19 «вредителей», арестованных в разных городах — Кинешме, Костроме, Ярославле — и действовавших, якобы,  по заданию «промпартии». Не стану пересказывать глупейшие и бездоказательные обвинения, предъявленные «группе 19», как назвали нас в ГПУ. Обвинения эти были настолько нелепы, что видимо люди, которым было, поручено следствие, убедились, что их одурачивают, стараясь выслужиться, их же агенты.

Тогда, в 1930—1931 гг., в органах ГПУ было, очевидно, еще некоторое количество здравомыслящих лиц, однако Кинешемское ГПУ не решилось сразу отпустить задержанных, и через некоторое время нас всех отправили в Ярославль, где поместили в знаменитую тюрьму в Коровниках.

Вспоминая это время, приходится удивляться «патриархальности» нравов, царивших тогда в тюрьме. У заключенных оставались личные вещи: часы, карандаши, бумага. Разрешались передачи — ко всем ездили близкие, в том числе и ко мне два раза приезжала жена и привозила продукты. На руках у заключенных имелись деньги, а при тюрьме была лавочка, где можно было купить папиросы, чай, сахар и др. В камере огромного размера находилось до 40 человек. По утрам желающие выходили на кухню для чистки картошки. С чистильщиками картошки сидел тюремный надзиратель. Один из них был старослужащий, он служил в этой тюрьме еще в царские времена. И пока мы сидели, чистя картошку для всей огромной тюрьмы, он рассказывал разные интересные случаи из жизни Коровников, как при царском режиме, так и после 1917 года.

В целом режим в Коровниках был тогда весьма гуманным, и вряд ли кто мог предположить, что всего через 5—6 лет в тюрьмах установятся такие порядки, от которых могли бы лопнуть от зависти царские тюремщики...

Следствия по нашему делу никакого не велось, и затем постепенно членов нашей «группы 19» стали по одному выпускать на свободу. И вот, в марте 1931 года дошла очередь и до меня.

 

 

 

В 30-е ГОДЫ

 

Вернувшись в Липовку, я узнал, что на мое место принят другой работник, некто Морозов. Я поехал к директору Нейского леспромхоза тов. Лискумовичу, и рассказал ему все, что со мной произошло. Директор тотчас же дал распоряжение восстановить меня на прежней должности, а Морозова перевести на другой участок.

Но постепенно жизнь для меня в Липовке стала невыносимой. Я стал замечать недоброжелательное отношение ко мне со стороны присылаемых из района разных «выдвиженцев». В конце 1932 года Парфеньевский леспромхоз, в состав которого входило тогда наше бывшее Потрусовское лесничество, решил перевести меня в аппарат леспромхоза на должность инструктора. Сперва я перебрался в Парфеньев один, а в начале 1933 года перевез туда и семью.

И тут над нашим Парфеньевским леспромхозом разразилась гроза. Руководство его было обвинено в невыполнении лесозаготовок из-за «засоренности аппарата чуждыми элементами». Была назначена внеочередная чистка, и целый ряд инженерно-технических работников были «вычищены» по I категории. Я как-то уцелел — в этом я вижу проявление ко мне благоволения со стороны начальника районного отдела ГПУ, с которым я не раз бывал на охоте, причем, водил его по особо богатым охотничьим угодьям. Но все же и мне комиссия чистке «влепила» строгий выговор. Чистка эта, организованная районным ГПУ, была явным «перегибом», и после более или менее длительной волокиты — люди жаловались в самые высокие инстанции — все «вычищенные» были восстановлены на своих местах, однако большинство из них предпочли сменить место работы.

В 1933 году везде чувствовался острый недостаток продовольствия, была карточная система. Выручал «Торгсин» — в Галиче было открыто его отделение, и пришлось ездить туда и постепенно сдавать имевшиеся уже в небольшом количестве золотые и серебряные вещи. В первую очередь пошли серебряные ризы с икон, затем ордена и медали моего тестя, крестильные кресты и прочее. В то же время, принимая во внимание проведенную чистку и вполне возможные повторения подобного спектакля, я решил сменить место работы. Получив очередной отпуск в августе 1933 года, я поехал в Москву, в Наркомлес, и обратился в отдел кадров наркомата с просьбой о переводе куда-нибудь. Сразу же я получил направление в один из самых престижных лесных трестов — «Мосгортоп», правление которого находилось тут же, в Москве. Явившись туда, я немедленно получил назначение в Северный край (тогда было деление на крупные края и области), в только что организованный Монзенский леспромхоз, находившийся в 80 километрах от Вологды.

Надо рассказать немного о тресте Мосгортоп. Мосгортоп был одним из крупнейших в стране лесозаготовительных трестов. Ему принадлежали лучшие леспромхозы средней полосы и южной части Северного края. В те годы Москва с ее огромным населением отоплялась в основном дровами, и главной задачей этого треста было снабжение Москвы топливом. Но производственная программа Мосгортопа вскоре была пересмотрена так, что заготовка дров для Москвы постепенно уступала по своему значению заготовкам деловой древесины, в том числе — большого количества ценных сортаментов леса, идущих на экспорт. Трест был организован в 1930 году и на протяжении 3 лет не справлялся с производственной программой. В 1932 году Моссовет, который являлся как бы «отцом» Мосгортопа, на должность управляющего трестом назначил А.П. Ногтева — старого чекиста, члена коллегии ОПТУ, члена Моссовета, в прошлом балтийского матроса, выполнявшего в первые революционные годы многие ответственные задания и бывшего известным В.И. Ленину. А.П. Ногтев не был лишен значительных недостатков, однако, он умел подбирать работников, и не следовал примеру других — т.е. если работник был дельным, то его происхождение или прошлая деятельность не препятствовала ему в службе и в продвижении. Благодаря своему «весу» в Моссовете и в московской парторганизации, а также и тому, что Александр Петрович, будучи руководителем Мосгортопа, оставался и членом коллегии ОПТУ, наш трест в смысле снабжения продуктами находился в привилегированном положении.

Паек, получаемый по карточкам Мосгортопа, был в несколько раз богаче пайка в других лесных трестах. Так, на карточку инженерно-технического работника полагалось в месяц муки 18 кг, рыбы 10 кг и т.д., в то время как в Парфеньеве муки выдавали всего 8 кг, а рыбы 4 кг. Словом, когда я перевез семью в Монзенский леспромхоз, то наше положение в смысле материальном очень изменилось к лучшему.

 

Монзенский леспромхоз расположен был к югу от реки Cyxоны, а его южная граница подходила близко к железнодорожной Вологда-Вятка. Пронесшимся здесь в августе 1932 года ураганом повален лес на огромной площади, и Наркомлес решил передать массив для эксплуатации наиболее мощному своему тресту — Мосгортопу, с целью использовать этот небывалый ветровал на топливо для Москвы. Для разработки массива было решено проложить ширококолейную железнодорожную ветку протяжением около 200 километров, начиная от станции Вохтога Северной железной дороги. Монзенский леспромхоз был организован в 1932 году, а в начале 1933 года весь аппарат леспромхоза — директор, технорук, большинство специалистов — был арестован и обвинен во вредительстве и других смертных грехах. Когда я приехал туда, обязанности директора исполнял присланный из столицы член Моссовета тов. Озяткин, вскоре замененный также присланным из Москвы, из МГК КПСС, бывшим директором Московского ликеро-водочного завода В.С. Дьяконовым, красным партизаном времен гражданской войны, с которым у меня установились отличные отношения.

Жена устроилась работать в леспромхозе кладовщиком. В 1934 году у нас родился третий ребенок — дочь Галя.

В Монзенском леспромхозе я проработал до 1935 года, а затем руководство Мосгортопа перевело меня в Мордовию, в Темниковский леспромхоз, который был крупнейшим не только в Мосгортопе, вообще на европейской части СССР. Как сказано выше, А.П. Ногтев был весьма влиятельным лицом как в системе ОГПУ, так и вообще в высших правительственных кругах. Ввиду постоянного невыполнения планов рядом леспромхозов, в том числе и самым крупным —Темниковским, Ногтев решил на его территорию перебросить с Севера один из «исправительно-трудовых лагерей ГУЛАГа» (Главное управление лагерей ОГПУ), и 17 мая 1931 года было положено основание известному «Темлагу», расположившемуся в пределах Темниковского леспромхоза. Этот леспромхоз общей площадью в 96 тысяч гектаров в прекрасно сохранившегося лесах состоял из первоклассных лесничеств, созданных еще в 70-е годы прошлого века, и занимал пространство, ограниченное с запада рекой Мокшей и ее притоком Парцей, с юга граница проходила почти по Московско-Казанской железной дороги (от станции Пичкиряево до  ст. Торбеево), на севере она шла чуть южнее г. Темникова, на востоке соприкасалась с лесными пространствами Краснослободского района. Административно владения леспромхоза располагались территории Зубово-Полянского, Темниковского, Торбеевского районов Мордовской АССР и частично Кадомского района, тогда относившегося к Московской области. Центр леспромхоза находился на станции Потьма Московско-Казанской железной дороги, откуда вела начатая постройкой еще в 1915 году ширококолейная ветка, доведенная уже в послереволюционное время до станции Молочница, где располагался лесопильный завод. К 1931 году эта ветка была проложена до отметки «36-й километр», где и обосновалось Управление Темлага, а станция получила название «Перековка» — название это символизировало «перековку» бывших преступников в полезных членов общества.

Ко времени моего приезда в леспромхоз только четыре его участка были «вольными»: Парцинский, Виндреевский, Старо-Ужовский, Кочемирский, а также лесопильный завод в селе Виндрей и две конные базы, одна — в с. Виндрей, а другая — в с. Анаево. Большая же часть лесоучастков леспромхоза была передана Темлагу. Там были созданы лагпункты — их число было около тридцати. План выполнялся безоговорочно, ибо контингент рабочих, служащих, а также инженерно-технических работников и административного персонала состоял почти исключительно из заключённых, недостатка в которых не было.

При руководстве Мосгортопом А.Л. Ногтева в систему ГУЛАГа были, переданы еще два больших леспромхоза: один - Ветлужско-Унженский с центром на станции Сухобезводное железнодорожной линии Нижний Новгород — Котельнич, и другой — на станции Ерцево линии Вологда — Архангельск. Первый получил название «Унжлаг», а второй — «Карголаг» с центром в г. Каргополе. Мне довелось побывать в обоих.

С переводом меня в Темниковский леспромхоз я стал близко соприкасаться с ГУЛАГом — ведь Главное управление лагерей считалось как бы выполняющим подрядные работы для Мосгортопа. Между Мосгортопом и ГУЛАГом заключались договоры, вся заготовленная лесопродукция и материалы сдавались для реализации леспромхозу, таким образом, вся прибыль от реализации шла Мосгортопу, а ГУЛАГ получал только договорную стоимость заготовленного и вывезенного лесоматериала. Оба лесозавода, первый — «один из 518», как тогда называли заводы, построенные по плану 1-й пятилетки — на станции Явас, и другой, старый, на ст. Молочница, также были переданы Темлагу, но реализация продукции осталась за леспромхозом. Дела шли блестяще, планы выполнялись и перевыполнялись, прибыль была очень большая, достаточно сказать, что за 1936 год только в фонд директора леспромхоза был отчислен почти миллион рублей.

Руководство Мосгортопа часто использовало меня для командировок в другие хозяйства, и мне приходилось выезжать как в северные леспромхозы: Коношский, Вельский, Ерцевский, так и в Ветлужско-Унженский. В эти годы мне пришлось близко познакомиться с руководством и Темлага, и Унжлага, и ГУЛАГа. В Темлаге начальником в то время был А. Израилев, его сменил в том же 1935 году майор М.Л. Долин, при последнем руководили: производственным отделом — т. Блюменфельд, опер-чекистским — т. Айзерман, планово-финансовым — P.O. Тенибал, а главным бухгалтером был т. Калюжный.  Начальником же ГУЛАГа в те годы был т. Берман, там работали т.т. Плинер, Коган и др.

С конца 1936 года по всей стране начались аресты советских и партийных работников, военных, а также руководителей промышленных предприятий. В нашем наркомате первой жертвой стал нарком Семен Семенович Лобов, старый член партии. Затем  начались сплошные аресты. Сменивший С.С. Лобова новый нарком Владимир Иванович Иванов, бывший до того первым секретарём Северного областного комитета ВКП(б), вскоре последовал за своим предшественником. В числе арестованных было много моих сослуживцев и знакомых, в том числе и начальник главка Главсевлес т. Альберт, талантливый руководитель и изобретатель так называемой «тележки Альберта». Приезжая и подолгу живя в Москве, я был свидетелем в этого разгула террора. Было арестовано и все руководство Ветлужско - Унженского леспромхоза, а сам леспромхоз был передан ГУЛАГу. Производить передачу этого гигантского хозяйства (железнодорожная ветка по его территории шла от станции Сухобезводное линии Горький — Котельнич до станции Лапшанга) поручили мне.

А репрессии все продолжались. Застрелился начальник Горьковского областного управления НКВД, с которым мне приходилось иметь дело при передаче Ветлужско-Унженского леспромхоза, В нашей Мордовской АССР в течение 1936—1937 гг. было трижды сменено все республиканское советское и партийное руководство, включая и начальников НКВД. Арестованные исчезали бесследно, узнать о судьбе кого-либо из них было невозможно.

В 1937 году арестован и исчез навсегда мой брат Митрофан, инженер, работавший начальником цеха на одном из химических оборонных заводов г. Чапаевске... Но меня пока эта волна еще не захлестнула.

Первый директор Темниковского леспромхоза Ф.А. Самойленко был назначен наркомом лесной промышленности Белоруссии, а на его место прислан Московским горкомом ВКП(б) Н.А. Бибиков, бывший до того времени начальником Сокольнического райтопа в Москве. В его лице я нашел прекрасного руководителя и близкого друга. Когда в конце 1936 года он был отозван в столицу, я часто при своих командировках навещал его, а много дет спустя, в 1959 году, возвратившись «небытия», при первом же приезде в Москву разыскал его, работавшего тогда в Госплане.

Мария Григорьевна в Темниковском леспромхозе работала секретарем-машинисткой. Там, в 1936 году, у нас родился четвертый ребенок, сын, умерший в 1937 году в годовалом возрасте.

В начале 1938 года было решено все, что еще оставалось в управлении Темниковского леспромхоза, передать в ГУЛАГ. В течение года я занимался передачей всего и реализацией оставшихся громадных запасов заготовленной и вывезенной древесины. Я работал, находясь как бы под защитой самого НКВД. Дело в том, что местные мордовские власти были не властны над Темлагом и над переходящим в его систему нашим леспромхозом. В соседнем Зубово-Полянском леспромхозе шли аресты — у нас было тихо и спокойно. Но вот беда пришила и в наш Мосгортоп. После ареста наркома внутренних дел Г.П. Ягоды и с приходом на этот пост Н.И. Ежова вакханалия арестов началась и в самих органах НКВД. Наш долголетний руководитель, А.Л. Ногтев, тоже последовал за другими. Впоследствии я узнал, что он умер, находясь в каком-то лагере в Красноярском крае.

В конце 1938 года я закончил работу по передаче леспромхоза, и руководство Темлага предложило мне перейти на работу к ним. Тогда начальником Темлага был уже т. Большеменников, а старый начальник, с которым приходилось работать до того, майор М.Л. Долин, был переведен в Унжлаг. Однако я отказался и перешел, по приглашению своего старого знакомого, директора Октябрьского леспромхоза треста «Рязлеспром» И.В. Чаброва, в город Кадом Рязанской области. В январе 1939 года я перевез свою семью — жену, двух дочерей, тестя Григория Федоровича и няню Наташу — со станции Потьма в Кадом. Но служба моя в Кадоме была непродолжительной.

 

 

АРЕСТ. СУДЬБА СЕМЬИ

 

То, чего, видимо, не дано было нам избежать, произошло здесь, в Кадоме. В июне 1940 года в нашем леспромхозе начались аресты работников. Мой черед наступил в ночь на 9 июня. В начале двенадцатого часа ночи в дверь постучали, и к нам вошли двое молодых людей в штатских плащах, из-под которых виднелись петлицы НКВД. Они предъявили ордер на мой арест, хотели показать свои документы, но я не стал смотреть. Меня посадили на заднее сиденье машины, один сотрудник сел со мной, и я был отвезен в Кадомское районное отделение НКВД. Там меня сразу же стали допрашивать про террористическую организацию, в которой я, будто бы, состоял: кто меня завербовал, кого вербовал я, и все такое. Затем меня отправили в «область», в Рязань.

После, в лагерях, я встречал некоторых своих кадомских знакомцев, например, колхозника Перфильева — очень умного, развитого человека. Его сгубило то, что он еще в первую германскую войну был в плену, а таких почти всех брали и обвиняли, что они еще тогда продались различным иностранным разведкам.

В Рязани я попал в находившуюся при областном управлении НКВД так называемую «внутреннюю» тюрьму, заглубленную в землю на несколько этажей. В камере, куда меня поместили, уже сидело трое: писатель и журналист Пчелицын — в его произведениях нашли какую-то крамолу; Смирнов, инженёр-водник, занимавшийся фарватерами — их, водников, взяли целую группу, они, будто бы, занимались саботажем, срывали перевозки; третьим был один литовец, фамилию его я забыл. Этого литовца взяли еще в конце 1936 года, осудили и отправили в лагерь, а теперь вернули на доследование. Тогда ещё существовали т.н. «обвинительные листы», выдававшиеся обвиняемым и литовец показывал нам свой лист, содержавший перечень «преступлений». В этом перечне был, например, «терроризм», появившийся потому, что этот человек еще до революции служил почтовым чиновником, и ему была положена к мундиру шпага. Эту чисто декоративную шпагу, которой нельзя убить и таракана, нашли при обыске, записали как холодное оружие, а ее владелец зачислен в «террористы». Но самым главным анекдотом в этом обвинительном листе было обвинение литовца в том, что он был завербован польской «дефензивой» (разведкой) и шпионил в пользу Польши, начиная с 1915 года, т.е. с того времени, когда, не говоря о дефензиве, самого польского независимого государства не было еще и в помине. Из-за этой уж слишком вопиющей нелепости литовец и был возвращен на доследование. На допросах его очень сильно избивали, и он все время возвращался в камеру с окровавленной головой, однажды ему ударом повредили глазной нерв.

Меня на допросах не били. В Рязани продолжалось то же самое, что и в Кадоме: я обвинялся в членстве в террористической организации, вредительстве, шпионаже, антисоветской агитации и т.д.

В рязанской тюрьме я случайно узнал, что через три месяца после моего ареста была арестована и моя жена. Когда ее стали уводить, дома, маленькая Галя так крепко уцепилась за мать, что «корректные» чины НКВД вырвали ее из материнских рук силой. Как «жене врага народа», ей дали 8 лет. Первое время — до начала войны — она находилась в колонии в Рязани, где вырабатывались железные кровати. Освоив профессию маляра, Мария Григорьевна работала на окраске готовых изделий. Когда осенью 1941 года немцы захватили г. Михаилов и были уже близко от Рязани, то всю их колонию эвакуировали в Актюбинск, в лагерь, организованный для строительства завода ферросплавов. Там, работая заведующей амбулаторией заключенных, Марья Григорьевна пробыла до конца своего срока.

82-летний Григорий Федорович был так расстроен арестами вначале зятя, а потом дочери, что через несколько дней умер. Дочерей же и верную Наташу выселили, точнее — вышвырнули из занимаемой нами квартиры, причем многое было растащено и раскрадено. Об этом писать трудно... Зиму они все ютились у добрых соседей, а потом Любу и Галю взял к себе Александр Саввич Предводителев — старый друг семьи Хомутовых, крупный ученый-физик, член-корреспондент АН СССР. Об этом человеке надо сказать подробнее.

А.С. Предводителев — сын мелкого служащего из Рязани, окончив гимназию, поступил в Московский университет. Отец содержать его не мог, и он, как многие студенты, давал частные уроки. Братья же Марьи Григорьевны успевали плохо, и родители дали объявление о том, что им на лето нужен учитель по физике, математике и др. По этому объявлению в Соколово и приехал молодой Александр Саввич. Он подружился со всей семьей Хомутовых, особенно же его полюбила мать Марьи Григорьевны. Александра Саввича оставили при университете, позднее он стал профессором, заведующим кафедрой, был женат, имел троих детей и всегда сохранял связи с Хомутовыми. Когда он узнал о судьбе Марьи Григорьевны и наших детей, то он взял Любу и Галю к себе. Взять в свою семью детей «врагов народа» — для такого поступка в то время требовалось не только доброе сердце, но и известное мужество. Дальнейшей судьбы Любы и Гали я коснусь ниже.

Я отказался подписать все предъявленные мне обвинения и после судебного фарса — мне дали 10 лет за антисоветскую пропаганду — я надолго ушел туда, откуда очень многим не суждено было вернуться.

 

 

В ЛАГЕРЯХ В КАРЕЛИИ

 

Вначале я попал на строительство 2-й очереди Беломорканала, в мало кому известный «Маткожстройлаг» , находившийся южнее гор. Беломорска, на речке Маткожне, и входивший в систему Главгидростроя. Заключенные этого лагеря строили «соцгород» с алюминиевым завом и гидроэлектростанцией. Это было страшное место...

В лагере стояли бараки с нарами в четыре этажа, в которых жило по тысяче заключенных. Вверху, где ночью было даже жарко, были места «урок» (уголовных), внизу же, где было очень холодно, располагались «фраера» т.е. мы, «враги народа».

От непосильного труда, голода и холода люди гибли сотнями, и я, конечно, не пережил бы эту зиму 1940 — 1941 гг.

Но произошло чудо (я заметил, что каждый раз, когда положение становилось совсем безвыходным, судьба посылала мне такое, спасающее, чудо) — во время р